Протекторы выглядят новыми: недавно купленные? Или вымытые?
– Поставить ее на колеса сложно? – спрашивает Игорь.
–Ради Бога! Дела на минут десять,– отзывается хозяин.
Не переодеваясь, не закатывая рукава, он принимается за колесный ключ, явно не сознавая, что и как делает. Действия машинальны, гайки сами собой садятся на резьбу, легко зажимаются, будто рука поддергивается ключом, а не наоборот. Набившаяся на внутренние части дисков пыль уже просохла и осыпается в яму. Мне бы присматриваться к уликам. А я думаю о человеке, которого узнала по стихам и впустила в свое сознание, в какой-то части даже мыслить начала его образами. Сто раз мечтала увидеть, поговорить. И вот такой совершенно непревзойденный, противоестественный случай...
Мигалов топчется в проеме ворот, похлопывает себя по ляжкам от нетерпения да еще оттого, что не видит, за что ухватиться, с чего начать расследование. Если бы он знал, как я не люблю его в такие минуты!
И правда, десять минут спустя «Лада» гудит и выкатывается из гаража. Чтобы излишне не рисковать, Игорь спрашивает:
– Юрий Гурьевич, вы в состоянии вести машину?
– Голова немного... А вы водите?
– Среди нас есть классный водитель.
От Мигалова этого следовало ожидать.На трассе за рулем он чувствует себя гонщиком, возбуждается, прижимает педаль до пола. В городской черте совершенно теряется, походит на фермера, волей случая занесенного в тройной поток машин на своей бортовой без права проезда налево, направо и прямо. Потому шофера не любили уступать ему руль. При необходимости приглашали меня.
Некогда вишневую «Ладу» из ворот тоже пришлось выводить мне. Режиссер Опочин предпочитает сесть справа, для подстраховки, что ли. Мой сыщик довольствуется ролью попутного пассажира, которому и в разговоры встревать не с руки. Таким манером он отстраняется от дела хоть на время и тем доволен.
Если отклониться и откинуть челку, можно наблюдать лицо Юрия Гурьевича. Какая удача! Он не подозревает, что его изучают. Я не подозреваю, что интересуюсь не пострадавшим, а поэтом. Довольно густые, с легкой проседью волосы остаются такими же при любом состоянии духа. Большие, припрятанные продуманной прической уши тоже вряд ли меняются, если не краснеют. А вот высокий, с едва заметными морщинками лоб явно хмур, удручен. Если к нему прибавить опущенные размашистые брови с двумя-тремя задубелыми волосинками и онемевший, словно опрокинутый внутрь взор, не видящий или, наоборот, все разом схвативший, – портрет предстает живописный, наполненный содержанием. Человек искусства обязан быть красивым, загадочным и скрывать под внешними чертами что-то еще. И так в любой ситуации. Печально-бледные щеки со вчерашней щетиной, пересохшие, время от времени вздрагивающие губы – все это естественно для человека в его состоянии. Разумеется, с поправкой на тонкость и глубину творческой натуры. Нутром чую, ему надо высказаться. Такая потребность в нем жива всегда, не случайно же он пишет стихи, изливает в строке то, что не реализуется в жизни, по Зигмунду Фрейду. Говорю как бы про себя:
– Слова теснятся, заполняют все существо... Художнику нужен зритель и слушатель, иначе трагедия его будет не полной.
– Вы меня чувствуете? – едва слышный шепот справа.
– Я вас знаю... – И как можно проще выговариваю его давние слова: «На юру мы нашли свою нишу. Тишина и ни зги не видать. Говори, говори, я расслышу то, что ты так не хочешь сказать».
Опочин огорошенно поднимает брови, потом глаза, находит меня в зеркальце, сгусток боли шевелится в его взгляде. Даже не верится, что в наше время находится место для стольких переживаний...
|